воскресенье, 3 июня 2018 г.

НЕ СВОЕВРЕМЕННЫЕ ЗАМЕТКИ О ЛЬВЕ ТОЛСТОМ





 Как величайший художник слова Лев Николаевич Толстой при жизни заслужил всемирную славу. Но писательский гений вовсе не обязательно сопровождается другими талантами. Не избежав гордыни Лев Николаевич в какой-то период возомнил себя великим мыслителем, и в этом смысле во многом сыграл достаточно отрицательную и даже разрушительную роль. Об этом заметки.
Каждый писатель и мыслитель в России отдал дань господствующим заблуждениям. Нередко сокровенные пророчества произносились в кратковременных состояниях отвоеванной свободы. Творец огромным усилием освобождался от диктата общественного мнения, возвышался над толпой и чернью, произносил вещее слово и вновь погружался в вязкую атмосферу, разделяя общепринятые заблуждения. Таковы качания гения Достоевского из русской всечеловечности к национализму, антисемитизму, третьей мировой идееславянской, призывам к завоеванию Константинополя. Слово истины нередко было не понято современниками и не вполне оценено самим автором. Но если рукописи не горят, то не исчезают и прозрения, формирующие новую духовную атмосферу, которая открывает возможности понимания грядущим поколениям.
Не всегда и не вполне сознавая внутренний конфликт, творец чувствовал раздвоенность собственного экзистенциального положения, отсюда – раздвоенность чувств и мыслей. Душа болезненно тянется к привычным с детства пеленам культуры, но творческий взор обнаруживает в них уродливые маски. Это зрелище может загипнотизировать, как загипнотизировало оно Салтыкова-Щедрина, – и всё превратилось в шествие уродцев; безысходная гипертрофия зла – это срыв в творческом обличении реальности. От напряжения и боли внутреннего конфликта творец защищался бегством в другую иллюзорность, как пытался укрыться И.С. Тургенев в комфортной Лозанне, как надеялся найти в Европе праведную родину А.И. Герцен. Или пытался освободиться от врожденных коллизий образованного сословия, как Лев Толстой, у которого болезненное отталкивание от сословных предубеждений незаметно для горделивого ума перетекало в хулу на Вечную Истину (в попытке создания антихристианской религии – толстовства).
Прозорливые русские гении описывали экзистенциальные болезни образованных сословий, распознавали смертельную опасность новоявленных духов зла. В мессианской брани сказывался раскол русской культуры. Обличая различные формы идеомании, писатели нередко попадали под их влияние. Примером острого идейного заболевания является учение Льва Толстого, в котором ядовито расцвели слабости и пороки его характера, заблуждения его мировоззрения. В этом смысле Толстой действительно являлся зеркалом русской революции, в котором отразились общая панорама, расстановка сил, нравственные и духовные потери образованного общества. Даже у наиболее глубокого обличителя идеологий – Достоевского есть симптомы идеологической зашоренности: двоение мессианской идеи русского народа, перетекание русского патриотизма в национализм.
«Толстой и Достоевский глашатаи универсальной революции духа. Их ужаснула бы русская коммунистическая революция своим отрицанием духа, но и они были её предшественниками» (Н.А. Бердяев). В предвзятой теме Бердяев допускает удивительное смешение понятий. Как прекрасно сказано: революция духа, – только к Толстому это имеет отдалённое отношение. Если революция отрицает дух, то есть отрицает духовную революцию, то это, строго говоря, духовная контрреволюция. Вот этой-то духовной контрреволюции, или коммунистической революции, Толстой действительно был (по авторитетному свидетельству Ленина) – зеркалом, ибо гениальный романист много поспособствовал пророчеством «новой религии» – толстовства (гордыни антихристианства) и своей аффектированной публицистикой замутнению национального сознания и приближению духовной катастрофы. «Тогда в русских головах, начиная с тех же Толстого и Соловьёва, прыгали большие зайцы» (митр. Сурожский Антоний).
Лю­бовь ис­точ­ник все­го, веч­ная ос­но­ва и ко­неч­ная цель в бы­тии: «Лю­бовь ни­ко­гда не пе­ре­ста­ёт, хо­тя и про­ро­че­ст­ва пре­кра­тят­ся, и язы­ки умолк­нут, и зна­ние уп­разд­нит­ся» (1 Кор. 13, 8). Лю­бовь это бре­мя, ко­то­рое не­лег­ко вы­не­сти, по­то­му от не­го так час­то от­ка­зы­ва­ют­ся, сбе­га­ют в под­ме­ну и в из­вра­ще­ние, в неузнавание или из­бие­ние люб­ви. Истинно го­во­рить о люб­ви можно только любя лю­бовь. Мно­гие го­во­ри­ли о люб­ви, ненавидя любовь, сты­дясь или из­го­няя все её признаки. От­сю­да на стра­ни­цах, по­свя­щен­ных те­ме люб­ви, так ма­ло люб­ви. Чув­ст­во ис­ти­ны без люб­ви не­из­беж­но из­ме­ня­ет твор­цу. Как го­во­ри­ла ге­рои­ня ро­ма­на Дос­то­ев­ско­го, тут толь­ко од­на спра­вед­ли­вость, а нет люб­ви, следовательно, нет и спра­вед­ли­во­сти.
В этом смыс­ле ха­рак­те­рен при­мер Льва Ни­ко­лае­ви­ча Тол­сто­го, ко­то­рый не по­ни­мал и по су­ще­ст­ву не при­зна­вал лю­бовь. Бу­ду­чи на­ту­рой стра­ст­ной, он от­да­вал­ся силь­но­му плотскому вле­че­нию, затем ис­пы­ты­вал чув­ст­во брезг­ли­во­сти и сты­да, гро­мо­глас­но рас­каи­вал­ся, ис­кал ви­нов­ных вовне, и на­хо­дил в по­роч­ной жен­ской по­ро­де. Это не­по­сле­до­ва­тель­ность из-за под­ме­ны люб­ви стра­стью, Тол­сто­му, су­дя по все­му, не бы­ло из­вест­но чув­ст­во люб­ви. В его про­из­ве­де­ни­ях по­ло­жи­тель­ные от­но­ше­ния ме­ж­ду муж­чи­ной и жен­щи­ной су­ще­ст­во­ва­ли толь­ко как фор­ма про­дол­же­ния ро­да. Это от­но­ше­ния не лич­но­стей, а обез­ли­чен­ных ро­до­вых ин­ди­ви­дов.
Ис­точ­ник по­доб­но­го жиз­не­чув­ст­вия во всепоглощающем се­бя­лю­бии. Из­на­чаль­но эго­изм это за­щит­ная по­за, от­каз от пол­но­ты бы­тия. Не нам су­дить, по­че­му это про­изош­ло: или по­то­му, что бре­мя ли­те­ра­тур­но­го твор­че­ст­ва тре­бо­ва­ло всех сил, или ка­кой-ли­бо из­на­чаль­ный ис­пуг, или эле­мен­тар­ная тя­га к ду­шев­но­му ком­фор­ту. Но вид­но, ка­ки­ми опус­то­ши­тель­ны­ми по­след­ст­вия­ми чре­ват от­каз от бре­ме­ни люб­ви, а зна­чит, и бре­ме­ни бы­тия. Лю­бовь ко мно­го­му обя­зы­ва­ет. Не ума­ляя се­бя при­нять не своё, ощу­тить его как род­ное, близ­кое, ин­тим­но с то­бой со­еди­нён­ное. Это и долг и от­вет­ст­вен­ность, пред­по­ла­гаю­щие вы­ход из се­бя­лю­бия. У Льва Ни­ко­лае­ви­ча воз­ни­ка­ет по­рыв силь­ной на­ту­ры, бро­са­ет в объ­я­тия силь­но­го чув­ст­ва, но без то­ков люб­ви ос­та­ёт­ся самопоедающая страсть.
Со­пут­ст­вую­щее чув­ст­во сты­да двой­ст­вен­но. С од­ной сто­ро­ны, в нём про­яв­ля­ет­ся ощу­ще­ние не­ис­тин­но­сти, под­ме­ны люб­ви. Но в то же вре­мя это чув­ст­во ги­пер­тро­фи­ру­ет­ся стрем­ле­ни­ем при­крыть при­чи­ну под­ме­ны. За­щит­ная ре­ак­ция: сты­жусь зна­чит ощу­щаю грех и тем са­мым уже как бы тя­нусь к до­б­ру. Бо­лез­нен­ное пе­ре­жи­ва­ние ин­три­ги стра­сти ис­ка­жа­ет и соз­на­ние: ус­та­нов­ка на по­иск ви­нов­ных в соб­ст­вен­ном про­ступ­ке, по­пыт­ка ком­пен­са­ции сво­ей сла­бо­сти уни­же­ни­ем дру­го­го. Ви­нов­на по­роч­ная жен­ская при­ро­да, ко­то­рая есть по­тен­ция зла и ис­точ­ник со­блаз­на. От­сю­да из­вра­щён­ное по­ни­ма­ние жен­ской, но и муж­ской пред­на­зна­чен­но­сти. Жен­ская жес­то­ко при­ни­жа­ет­ся до обез­ли­чен­ной сти­хии. Муж­ская ис­ка­жа­ет­ся пан­му­же­ским ком­плек­сом.
Грех осоз­на­ёт­ся пе­ред ли­цом долж­но­го. Но­во­за­вет­ная нрав­ст­вен­ность не сво­дит­ся к би­че­ва­нию пло­ти и ос­но­ва­на на люб­ви, пре­об­ра­жаю­щей плоть. Тот же им­пульс, ко­то­рый не по­зво­ля­ет при­нять пол­но­ту Бо­го­во­пло­ще­ния во­пло­ще­ния Бо­га в че­ло­ве­ке, пре­об­ра­же­ния зем­но­го не­бес­ным, плот­ско­го ду­хов­ным, дик­ту­ет Л.Н. Тол­сто­му соз­да­ние но­вой «нрав­ст­вен­но­сти» и да­же «ре­ли­гии» тол­стов­ст­ва. Этот при­мер по­ка­зы­ва­ет, что от­каз от пол­но­ты люб­ви, ко­то­рая яв­ля­ет­ся про­свет­ляю­щим да­ром, но и ве­ли­ким бре­ме­нем ут­вер­жде­ния бы­тия, фанатизирует жиз­не- и ду­хо­вос­прия­тие.
«Великий писатель Толстой утверждал, что мужик в реальности никогда не говорит так, как он говорит у Горького: его-де речь туманна, запутана и пересыпана всякими таво да тае… Мужик же говорит в разных случаях по-разному. Разговаривая с барином, которого он веками привык считать наследственным врагом, мужик, естественно, будет мычать: зачем ему высказывать свои мысли? Отсюда и возник псевдонародный толстовский язык. Но вне общения с барином – речь русского мужика на редкость сочна, образна, выразительна и ярка. Этой речи Толстой слыхать не мог. Он, вечный Нехлюдов, всё пытался как-то благотворить мужику барскими копейками – за счёт рублей, у того же мужика награбленных. Ничего, кроме взаимных недоразумений, получиться не могло… Толстой – самый характерный из русских дворянских писателей. И вы видите: как только он выходит из пределов своей родной, привычной дворянской семьи, всё у него получает пасквильный оттенок: купцы и врачи, адвокаты и судьи, промышленники и мастеровые – всё это дано в какой-то брезгливой карикатуре. Даже и дворяне, изменившие единственно приличествующему дворянскому образу жизни – поместью и войне, – оказываются никому не нужными идиотиками (Кознышев). Толстой мог рисовать усадьбу – она была дворянской усадьбой, мог рисовать войну – она была дворянским делом, но вне этого круга получалась или карикатура, вроде Каренина, или ерунда, вроде Каратаева… Толстой сам признавался, что ему дорог и понятен только мир русской аристократии. Но он не договорил: всё, что выходит из пределов этого мира, было ему или неинтересно, или отвратительно. Отвращение к сегодняшнему дню – в дни оскудения, гибели этой аристократии – больше, чем что бы то ни было другое, толкнуло Толстого в его скудную философию отречения… Трагедию надлома переживала вся русская литература. И вся она, вместе взятая, дала миру изысканно кривое зеркало русской души… Грибоедов писал своё “Горе от ума” сейчас же после 1812 года. Миру и России он показал полковника Скалозуба, который “слова умного не выговорил сроду”, – других типов из русской армии Грибоедов не нашёл. А ведь он был почти современником Суворовых, Румянцевых и Потёмкиных и совсем уж современником Кутузовых, Гаевских и Ермоловых. Но со всех театральных подмостков России скалит свои зубы грибоедовский полковник – “и золотой мешок и метит в генералы”. А где же русская армия? Что – Скалозубы ликвидировали Наполеона и завоевывали Кавказ? Или чеховские “лишние люди” строили Великий Сибирский путь? Или горьковские босяки – русскую промышленность? Или толстовский Каратаев – крестьянскую кооперацию? Или, наконец, “мягкотелая” и “безвольная” русская интеллигенция – русскую социалистическую революцию?.. Литература есть кривое зеркало жизни. Но в русском примере эта кривизна переходит уже в какое-то четвёртое измерение. Из русской реальности наша литература не отразила почти ничего. Отразила ли она идеалы русского народа? Или явилась результатом разброда нашего национального сознания… Русская литература отразила много слабостей России и не отразила ни одной из её сильных сторон… Мимо настоящей русской жизни русская литература прошла совсем стороной. Ни нашего государственного строительства, ни нашей военной мощи, ни наших организационных талантов, ни наших беспримерных в истории человечества воли, настойчивости и упорства – ничего этого наша литература не заметила» (И.Л. Солоневич).