пятница, 30 ноября 2018 г.

АПОКАЛИПТИЧЕСКОЕ И ЭСХАТОЛОГИЧЕСКОЕ. 8. Всеобщее Воскресение



«Основная и первохристианская интуиция в учении о человеке есть именно интуиция его воплощённого единства. Потому судьба человека исполниться может только в воскресении, и воскресении всеобщем» (прот. Георгий Флоровский). Человечество по сущности своей соборно – единство во множестве. С изъятием какой-либо единичности само единство перестаёт быть таковым. Это значит, что личное спасение возможно только как спасение всеобщее. Соборная природа человечества вечных душ явлена уже в мире сем. Все мы ответственны друг перед другом. Мы не смогли бы жить и совершать сейчас, если бы наши предки не устояли и не сохранили линию жизни для нас. Если мы не совершим, оборвётся то, ради чего жили и отцы. Если потомки не завершат, обессмыслится жизнь наша и прошлых поколений. Все совершают общее дело, а судьба каждого включена в судьбу всех. Многие из наших предков приняли невероятные страдания и погибали, чтобы мы жили сейчас, мы живём, чтобы исполнить и их дело. Поэтому их страдания и мученическая смерть не только их трагедия, но и каждого из нас. То, что свершалось тогда, врывается в нашу жизнь, становится и нашей судьбой, ко многому обязывает. Они страдали и за нас, испытывали исключительные муки, чем приняли на себя и нашу долю, что обязывает нас исполнить своё. Во всём этом вселенский трагизм. Они смогли поднять своё и наше потому, что мы можем довершить и за них. Совершённое ими указывает на наше бремя ответственности, а наше делание – в то же время и их. Иначе все их страдания и смерти бессмысленны. Мы несём ответственность за оправдание праведных мучений наших предков. Это откровение совместного крестонесения на пути спасения.
Мир в целом как единый организм может спастись только в том случае, если спасётся в нём каждая вечная душа. Иначе это будет спасение частичное, хотя бы и бесконечно большей части. Целостная вселенная преобразится только когда каждая вечная душа свободно самоопределит себя к Новому Бытию, когда раскается последний грешник. Это та единственная заблудшая овца, которая для Доброго Пастыря дороже всего стада, ибо праведное стадо прошло свой путь, но завершить его можно только совместно, без единого заблудшего: «Если бы у кого было сто овец, и одна из них заблудилась, то не оставит ли он девяносто девять в горах и не пойдет ли искать заблудившуюся? и если случится найти ее, то, истинно говорю вам, он радуется о ней более, нежели о девяноста девяти незаблудившихся. Так, нет воли Отца вашего Небесного, чтобы погиб один из малых сих» (Мф. 18, 12-14).
Христос отдал Себя на Распятие за всех людей и во имя всех, не только во спасение добрых праведников, но и грешников: «…Так на небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии» (Лк. 15, 7). Каждая душа неповторима и незаменима в теле Христовом для Бога, «Который хочет, чтобы все люди спаслись и достигли познания истины» (1 Тим. 2, 4). В этом выражен помысел Бога о мире, о преображении всего бытия. В Божием замысле содержится и путь к всеобщему спасению – через любовь к Богу, покаяние и свободное сотворчество Богу. Ориген утверждал, что Христос останется на Кресте и Голгофа продолжится до тех пор, пока хоть одна душа останется в аду. Никто не сможет стать истинно праведным, пока последний грешник не будет найден и приведён к покаянию. Ни одна душа не достигнет райского блаженства, пока последняя человеческая душа останется в аду. Так судьбы всего мироздания решаются в душе каждого человека.
Возражают, что в таком представлении мир населён не свободными ответственными личностями, но автоматами, заведёнными на спасение. Что человек абсолютно свободен и способен окончательно выбрать небытие. Если же он перестаёт быть, то в судьбах мира уже не участвует и нашей совести не является укором. Что не может всеобщее спасение зависеть от чьего-то своеволия, безответственности или индивидуальной злой воли. Что возможно полное спасение части мира и, в то же время, отпадение в небытие другой. Таким образом утверждается вечность ада, рядоположенного с вечным раем.
Действительно, человек свободен настолько, что способен отказаться от спасения и выйти из бытия. Но вечная основа вечной души, как непосредственное создание Творца, неуничтожима силами мира сего. Душа может обречь себя на вечные мытарства, стенания, муки, на странствия в низших формах, на сон совести, свободы и разума. Но искра Божия неуничтожима и потому душа даже в самом страшном падении сохраняет возможность восстать из пепла и возродиться. Пока же последняя душа не взыскует преображения, мир в целом не получит итога.
Из личностной свободы произрастает и неповторимый облик личности, и соборность – духовная связанность и взаимная ответственность всех между собой и пред Богом. Эта духовная связь диалектична. Человек лично ответственен перед Богом за свою судьбу. Каждый сам творец своего спасения: «Каждый да испытывает своё дело, и тогда будет иметь похвалу только в себе, а не в другом, ибо каждый понесет свое бремя” (Гал. 6, 4-5). Но возлюби ближнего своего означает, что человек ответствен не только за себя, но за судьбу других. Иными словами, я способен ответить перед Богом за себя постольку, поскольку принимаю бремя ответственности за другого: «Носите бремена друг друга, и таким образом исполните закон Христов» (Гал. 6, 2). Каждый ответствен не только за своё спасение, но и спасение других, всего мира.
Метафизический эгоизм также как и метафизическое легкомыслие, беспутство закрывают путь к Богу. Не в этом ли смысл евангельского парадокса – «Ибо кто хочет душу свою сберечь, тот потеряет ее; а кто потеряет душу свою ради Меня, тот сбережет ее» (Лк. 9, 24). Только осознание грандиозной ответственности взаимоспасения наделяет полным достоинством личности. Отсюда и мир в целом, и каждый в нём сущностью своей заинтересован в том, чтобы спасся и последний грешник. Этим вселенная не заведена на спасение. Возможность окончательного торжества зла существует, но всё решается в выборе человека, в лоне его веры: «…По вере вашей да будет вам» (Мф.  9, 29). Убеждение в торжестве зла открывает возможность всеобщей гибели. Отсутствие веры в спасение делает его проблематичным. Вера же во всеобщее спасение утверждает преображение бытия.
Все мы только идём к спасению и никто до скончания века не заслужил и не получил окончательного блаженства. Даже святые ещё не спасены. Их благодатные дары, творимые ими чудеса, их нетленность свидетельствуют о выходе из косности мира сего. Но и они не до конца прошли свой путь спасения, ибо миссия вечной души не заканчивается с земной смертью. Итог будет подведён и всё разрешится только на Страшном Суде: «Посему не судите никак прежде времени, пока не придет Господь, Который и осветит скрытое во мраке и обнаружит сердечные намерения, и тогда каждому будет похвала от Бога» (1 Кор. 4, 5). Сказано великое – каждому будет похвала от Бога, – каждый спасётся, но только если спасутся все. Путь к спасению каждого пролагается через спасение всех. И общее спасение возможно только как спасение всех и каждого. Если не сбудется всеобщее спасение, то не спасутся и святые. В этом глубинный трагизм бытия человека, и в этом величайшее бремя ответственности. Своеволие или метафизическое легкомыслие одного может обречь близких и любимых, всех на вечные мучения.
Эту тайну, очевидно, прозревает человек, возвысившийся до святости. Может быть и поэтому многие святые ощущали себя величайшими грешниками, что не могло быть ни лицемерием, ни заблуждением. В святости человек достигает наибольшего понимания своего назначения и трагизма бытия: личное спасение достигается через спасение всех и спасительный итог бесконечно далёк даже для святого. Когда проясняется всеобщая связанность мироздания, – не оккультная, магическая или натуралистическая, а духовная, соборная, связь всего со всем. Где открывается, что спасение есть любовь ко всем ближним и дальним, когда в любви и дальние становятся ближними. Духовное прорастание личности и состоит в том, чтобы открыться любви к каждому человеку, когда судьба и самого далёкого сопереживается как своя. И тогда молитвою и помощью праведников открываются новые возможности спасения для грешников.
Самое трудное для нас – суметь полюбить врага своего, полюбить грешника, не грехи его, а нетленный образ Божий в нём. Но человек призван к преображению жизни великой всеобъемлющей любовью, состраданием, милосердием, прощением: «А Я говорю вам: не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую; и кто захочет судиться с тобою и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду; и кто принудит тебя идти с ним одно поприще, иди с ним два» (Мф. 5, 39-41); «А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас…» (Мф. 5, 44).
Это невозможно даже представить, но спасение и есть взыскание непредставимого. Это не имеет никакого отношения к реальной жизни, но спасение и есть упование на чудо. Это можно приложить только к Богу, но спасение и есть богоуподобление: «Итак будьте совершенны, как совершен Отец ваш Небесный» (Мф. 5, 48).

вторник, 20 ноября 2018 г.

АПОКАЛИПТИЧЕСКОЕ И ЭСХАТОЛОГИЧЕСКОЕ. 7. Время и вечность



«Время есть модус существования и зависит от характера существования. Неверно сказать, что происходит движение и изменение, потому, что существует время; верно сказать, что время существует потому, что происходит движение и изменение. Характер изменения порождает характер времени… Космическое время есть время ритмическое. Но оно есть, вместе с тем, время, разорванное на настоящее, прошлое и будущее. Мир объективированный есть мир современный. И эта современность означает также болезнь времени. Время, разорванное на прошлое, настоящее и будущее, есть больное время, ранящее человеческое существование. С болезнью времени связана смерть. Время неотвратимо влечёт к смерти, есть болезнь к смерти» (Н.А. Бердяев).
Время спасающе и время пожирающе, время приносит новое и уносит старое. Время спасает тем, что делает бывшим многое враждебное, чуждое, наносящее боль и страдания. Наше настоящее, превратившееся в вечность, было бы сущим адом. Но время отбирает и самое дорогое, близкое, оно постепенно пожирает и самою нашу жизнь. Время несёт новизну, открывает перспективы и возможности будущего. Сама возможность довершить своё главное, изменить порочное, искупить греховное – открыта нам временем. Но будущее – это и пугающая неизвестность. Оно таит в себе страшные катастрофы, роковые повороты, несёт возможность новых искушений и падений. Будущее приближает разлуку с нашими любимыми и близкими, оно неотвратимо несёт нашу смерть.
Время – это движение, без движения и изменения нет жизни, без постоянства и покоя нет смысла. Преображённое бытие есть диалектическое единство движения и покоя – живое бытие. Вне времени невозможно творческое преображение и выход из времени означает выход из жизни. Человеческое творчество теургично, оно создаёт не образы праха, а то, что из времени входит в вечность. Время – условие изменения, роста, жизни. Остановка времени означает смерть. Бывают периоды жизни и целые эпохи безвременья, когда приостанавливается вхождение в мир творческой преображающей новизны. Время само по себе загадочно, но разгадка времени – во вневременном. Прошлое не позади, а внутри настоящего. Это истинное отношение к прошлому в настоящем во всей полноте реализуется в вечности.
Здесь время господствует над человеком и пространство ограничивает его возможности. В вечности человек будет господином времени и не будет ограничен пространством. Вечность – это не бесконечное движение времени, но это и не остановка времени. Вечность не довременная, не добытийная, а вечность Нового Бытия – это преображённое время. Временной эон вносит нечто новое в вечность, и вечность становится иной. В будущую вечность, в вечность по окончании времён войдёт преображённое время. Время созидающее, время дарующее – останется в вечности. В ней не будет времени разлучающего, разрушающего, смертоносного. Полнота благого прошлого войдёт в вечность. Вся радость и истина бытия настоящего уже присутствует в вечности. В вечности останутся и неограниченные творческие возможности будущего. Вечность, которую мы взыскуем в своих лучших чаяниях, и которую созидаем праведной стороной своей жизни, – та вечность не может быть закоснелой бесконечной остановкой в определенном, даже наиблагом состоянии. В вечности должна быть сохранена созидательная сторона времени, возможность творческой новизны. Вечность это вечное настоящее, не потерявшее праведных заслуг прошлого, вмещающее в себя полноту бытия и открытое новым возможностям любви, добра, красоты, открытое преображённому будущему.

четверг, 15 ноября 2018 г.

О РЕЛИГИОЗНОЙ ФИЛОСОФИИ



По поводу философии существует множество предрассудков. По обыденным представлениям, философствовать – то есть рассуждать – может каждый, поэтому философии, в отличие от других наук, не нужно специально учиться. В профессиональных же кругах полагают, что философия – сугубо рациональная наука, доступная только корпорации систематиков, диалектиков, схоластиков, сциентистов. Но, прежде всего, философия это установка на поиск смысла во всём: в бытии в целом и в конкретных реальностях. Философ призван к тяжкому бремени: видеть во всём, на что направлен его взор, прежде всего, смыслсущность каждого явления в его конкретном бытии и в соотнесении с универсумом. Философ стремится создать и сформулировать новый смысл (творчество это выведение из небытия в бытие, говорил Платон). Философия в русской традиции – это богопросветлённая человеческая мудрость о смысле и основаниях бытия, о назначении человека. Богословие же – углубленное человеческое представление о Божественной природе, о Благовестии Богочеловека.
Религиозная вера открывает человеку его бессмертную душу и Бога, потому расширяет сознание, в свете небес открывает смысл земного существования, наделяет духовными ориентирами. Религиозное сознание универсально и всеобъемлюще. Атеистическое материалистическое сознание по природе своей заужено, принципиально частично, ибо исключает из бытия Теос – мир божественный, небесный, духовный, оно закрыто для важнейших сфер и измерений бытия, фрагментарно, ибо не объединено связью с Единым. Оно не ориентировано на универсум, поэтому лишает человека возможности лицезреть первопричины и смысл всех явлений. Но и в ограниченном натуралистическом пространстве безрелигиозное сознание ущербно, ибо не способно оценить подлинное значение отдельных явлений, не умея их соотносить с универсумом. «Бессмертие, обещая вечную жизнь… крепче связывает человека с землей… ибо только с верой в своё бессмертие человек постигает всю разумную цель свою на земле. Без убеждения же в своём бессмертии связи человека с землей порываются, становятся тоньше, гнилее… Словом, идея о бессмертии эта сама жизнь, живая жизнь, её окончательная формула и главный источник истины и правильного сознания человека» (Ф.М. Достоевский). Поэтому верующему человеку открыто всё то, что и атеисту, но его душа, сердце и сознание ведают то, что напрочь закрыто для атеиста, но что и несёт высший смысл жизни.
Горделивый человеческий разум требует, чтобы бытие Божие было доказано, и веками лучшие философские умы занимались поисками доказательств бытия Божия. Но с такими же основаниями можно требовать и доказательств бытия человека. Скажут, что существование человека оче-видно, то есть доступно физическому зрению. Но наши глаза видят вокруг себя только некие двуногие, бесшерстные, разглагольствующие существа, почитать которых за людей нас понуждает не натуральная очевидность, а наш разум, вмещающий представления о мире, природе и разумных в ней существах – людях. Без некоего духовного и интеллектуального опыта ни мы не стали бы людьми, ни вокруг себя не обнаружили бы людей. Признание себя человеком есть критерий умственной вменяемости. Существование человека очевидно только для нашего духовного опыта, выделяющего нас из природного космоса. Если так, то следует предположить, что опыт этот может возрастать, открывая для себя всё новые реальности, вплоть до Первопричины и Творца самой реальности – Бога. Для духовно «продвинутого» сознания, то есть для сознания религиозного – бытие Божие настолько же очевидно, как и существование человека, если не больше. И человека, и Бога мы зрим духовными очами, и вопрос только в том, обладаем ли мы достаточной степенью духовного зрения. Соответственно – признание или отрицание Божественной реальности есть критерий развития разума, ибо только предельно эгоистичное и этим ограниченное человеческое сознание не способно увидеть вне себя нечто безмерно более значимое, чем оно само.
Итак, религиозная установка сознания – наиболее целостна, поэтому только религиозная философия является собственно философией. Наиболее универсальна и всеобъемлюща христианская религиозность, ибо христианство благовествует о полноте Божества – Триедином Боге, о воплощённой Истине – Богочеловеке. Но это не означает, что христиане изначально и по определению обладают истиной. Другие религии более сосредоточены на частных сферах бытия, поэтому наряду с заблуждениями содержат, в той или иной степени, истинные представления об отдельных сторонах сущего. Христиане призваны углублять христианское видение бытия и на его основе давать ответы на вызовы своей эпохи. Для этого необходимо использовать и частный взгляд других религий, – в тех сферах, на которые христианские авторы не обращали должного внимания или обращают мало в силу исторической инерции христианской цивилизации.
Всеобъемлющее религиозное познание не может ограничиваться какой-нибудь методологией, так как ухватить смысл невозможно только понятийно-категориальными методами. Более того, грандиозный аппарат рационалистических методологий – математики, логики, диалектики, софистики – без смыслов, которые они призваны обслуживать, превратился бы в род бессмыслицы. Есть целые философские течения, которые заняты анализом и классификацией философских методологий. Это насущное дело не является собственно философией, так же как виртуозная работа филолога не может претендовать на создание новых произведений, что есть творчество писателей. Учёный филолог изучает разнообразные закономерности языка, но развивает язык творец произведений художественной литературы. Более того, писатель нередко слаб в орфографии и грамматике, по сравнению с учёным филологом может оказаться вполне безграмотным, но, тем не менее, именно он существует в стихии живого языка, открывает его новые образы, понятия и их взаимоотношения. Дело филолога затем строго научно именовать эти открытия, анализируя и систематизируя.
Так и грандиозная философия Гегеля занимается изучением строя понятий и категорий, реконструкцией системы умозаключений новоевропейского философского языка, то есть грамматикой определённой философской традиции. Ибо Гегель не был нацелен на созидание собственно новых смыслов. Притом, что предложенная им система философской грамматики во многом плодотворна, она вполне произвольна, что закономерно для всякой попытки выстроить всеобъемлющую систему. Дело будущих поколений «философских филологов» реконструировать полноценный философский язык, используя достижения Гегеля и отвергая его крайности и ошибки. Беда в том, что гегелевская философская филология воспринимается как собственно философское творчество, более того, его система – как венец философии. Сам Гегель был уверен, что своей философской системой выражает последнюю ступень самопознания Абсолютного Духа: «Я мог бы сказать вместе с Христом, что я учу правде и я есмь правда».
Есть философия, служащая больше времени, чем вечности, выражающая дух времени, переводящая на современный язык вечные истины или вновь открывающая старое. Здесь набираются образы, оттачиваются, выявляются нюансы и взаимоотношения. Какой-либо оригинальный штрих может создать возможность для нового поворота, нового взгляда, но сама по себе эта установка не стремится к принципиально оригинальному взгляду, то есть к новизне. Это, как правило, высококультурные рафинированные создания (известные философские течения, школы, направления). Здесь необходим профессионализм в философских занятиях.
Есть же философия, как новый взгляд на мир. Здесь пролагаются новые пути, расширяются горизонты, она уводит в неизвестные дали. Она слагается из новой позиции в жизни и принципиально нового видения мира. Целостная творческая установка создаёт новый облик личности. Наряду с новыми идеями и смыслами в жизнь входят новые отношения, чувства, образ поведения. За этим прорывом духа следуют затем все виды культурного творчества. По отношению к устоявшимся культурным слоям эта философия несёт в себе стихию дикарства, то есть нечуткости к безусловным ценностям культуры и неприятия незыблемых авторитетов её. По отношению к санкционированному языку культуры (значениям и смыслам) она преисполнена дилетантизма. Это – титанические одиночки вне всяких школ и культур. Философ не вмещается в традиции, и если его песня будет услышана, она окажется основанием новой культуры, новой истории. Философ второго рода дилетант и дикарь не буквально. Его культурный уровень может быть и выше, чем у первых, но он внешколен, внеакадемичен, а индивидуален и анархичен. Каждый философ несёт в себе преобладание одной из этих установок.
Создают новые смыслы философские умы, всецело ориентированные на выведение из небытия в бытие, целостный акт философского познания включает все аспекты творчества. Помимо функций разума и рассудка, это и религиозное озарение, мистический экстаз, духовное самоуглубление, и интуитивное созерцание, которое может иметь различную природу: отражать бессознательные или подсознательные процессы, быть эстетической интуицией гармонии и меры, нравственной интуицией добра и долга. Это может быть творческое вдохновение, художественное воображение или вдохновение любви. Опыт всех экстатических прорывов в новые духовные сферы и синтезируется в акте философского познания смысла бытия. Оформляется смысл и рациональными понятиями, и художественными образами. И только на этапе классификации наработанных смыслов доминируют рациональные методы. Один философ лицезреет кипящую лаву в глубинах бытия, другой изучает формы застывшей пемзы. Две основные функции философского акта – 1) выведение смыслов из тьмы небытия и 2) классификация наработанных смыслов, а также анализ грамматики философского языка – наиболее ярко и полно представлены двумя гениями античной философии – Платоном и Аристотелем, которые оказали наибольшее влияние на философское мышление христианских народов. Они явили различные методы философствования, которые оппонируют друг другу на протяжении многих веков. В постижении метафизической истины оба подхода взаимодополняют друг друга, развиваются и углубляются его последователями в диалектической полемике. Русская культура восприняла через Византию традицию христианского платонизма, что придало национальному духу определённое своеобразие.
Большинство диалогов Платона похожи на литературные, а не философские тексты. Форма диалога предоставляет возможность для диалектического столкновения мнений: кто-то рассказывает кому-то какую-то историю, либо пересказывает миф, либо рассуждает о чём-либо умственном – например, о красоте самой по себе; затем участники могут подискуссировать. Диалоги близки к художественным произведениям, хотя Платон мог быть и рационалистом, как в диалогах «Теэтет» или «Софист». В художественности и образности его текстов сокрыто основное своеобразие платоновской методологии. В творчестве Платона сильны эротические и эросные энергии, акцентирующие и воссоединяющие противоположности мужского и женского, земного и небесного.
Сложные философские тексты, например Аристотеля или Гегеля, требуют для понимания нескольких прочтений, но когда смысл открывается сполна, понятое не требует дальнейшего углубления. Иная природа текстов в Библии. При первом знакомстве открывается обширный пласт известных смыслов, ассоциаций, ибо библейскими образами пронизаны наша жизнь и культура. Последующее чтение открывает новые глубины, которые можно постигать всю жизнь. В бездонности – специфика образного языка, в отличие от рационалистического, способного выразить сложные, но менее глубинные смыслы. Рациональное понятие ограничено, жёстко схватывает частный смысл, отрубая сопряжённые смыслы. Поэтому, осознав его, дальше погружаться некуда. Острый луч рассудка может глубоко проникнуть в явление, при этом освещаются фрагменты, расчленяется живая ткань предмета, многое разрушается, теряется, а значит, не схватывает целостность, не воспринимается жизненная органичность явления.
Творческий метод Платона, помимо категориального анализа включающий художественный образ, позволяет целостно созерцать предмет, не нарушая живого единства разнообразия. Образно-понятийное познание объединяет в себе разнообразные проявления человеческого духа, оно более органично, представляет собой творческое вживание в предмет, экзистенциальное сопереживание, целостное созерцание. Образ несёт больше информации, ибо содержит живое представление о бытии, позволяющее погружаться в него. Платоновский текст, подобно библейскому, открывается с начала, но по мере возвращения к нему погружаешься в более глубокие смыслы. Диалоги Платона задают параметры философствования, которые глубже и обширнее рационалистических. Для Платона в отличие от Аристотеля акт философского познания был прежде всего актом богопознания. Платона интересовал более всего вопрос главный: каково бытие Демиурга, кто есть Творец бытия, что происходит в акте творчества – творения? Основные его диалоги – вокруг этого, особенно диалог «Тимей» – самый глубокомысленный философский текст в европейской философии. Именно в «Тимее» впервые человечество узнало не только об исчезнувшем материке – Атлантиде, но и обо многих представлениях о Творце Бытия. Философия Платона онтологична по предмету и экзистенциальна по форме. Экзистенциальный онтологизм ориентирован на созидание новых смыслов, для чего синтезирует широкий спектр средств: от рационалистической диалектики до художественных образов. Платон вывел из небытия в бытие грандиозное количество смыслов (начиная от мира идей и первого в истории представления о вечной индивидуальной душе), которые питают европейскую культуру до настоящего времени.
Философию Платона развивали платоники и неоплатоники. Платон стоит у истоков христианского богословия, основанного на христианском неоплатонизме. Поэтому отцы Церкви и богословы средних веков называли Платона первым христианином до Христа, божественным Платоном. Если Платона интересовали прежде всего вечные идеи как первоосновы бытия, то Аристотеля более всего – энтелехии явлений и предметов, его сознание менее универсально. Аристотель – яркий пример рационалистического познания. Его философию можно характеризовать как рационалистическую метафизику. Аристотель – гениальный философ, но он фактически анализирует и систематизирует ту массу смыслов, которые вывел на свет Платон. Аристотель филигранно располагает их по «полочкам» и навешивает «ярлыки». Один подход не исключает другого, но понятно, какой приоритетнее в творчестве как созидании новизны. Каждый значительный философ и философская традиция в христианской культуре несут в себе начала Аристотеля и Платона. У кого-то доминирует системно-рационалистическое, у кого-то – экзистенциально-онтологическое осмысление мира. Западноевропейское философское умозрение склонно продолжать аристотелевскую традицию. Восточнохристианское – византийское, православно-славянское и русское – следует в русле платоновской традиции.
Платон оказал огромное влияние на патристику, которая была платонической и неоплатонической. Православное богословие и богослужение пронизаны образами христианского неоплатонизма. Без платоновского мира идей, без его представлений о вечной человеческой душе невозможно понять смысл христианской литургии. Тем же, кем для Западной Церкви был Фома Аквинский – автор проаристотелевской схоластики, тем для Восточной Церкви был Иоанн Дамаскин (675-753 гг.). Примечательно, что в то время, когда патриарх Фотий в 870 году создал академию, Византия переживала культурный и богословский расцвет, на Западе только заканчивались века варварства.

воскресенье, 11 ноября 2018 г.

ВОЙНА ИДЕЕЙ И ПЕРВАЯ МИРОВАЯ



Война была проиграна задолго до её окончания, несмотря на огромные ресурсы России, ибо в душах людей рухнули основополагающие духовные устои.
По итогам Русско-японской войны напрашивался союз России с поддержавшей её Германией против Англии, которая была союзницей Японии. Но это означало бы конфронтацию с Францией, которая недальновидной политикой была превращена в главного кредитора России. Перед войной с Германией лидер партии октябристов А.И. Гучков писал о трагических последствиях безумных решений власти: «Общественные симпатии и доверие, бережно накопленные вокруг власти во времена Столыпина, вмиг отхлынули от неё. Власть не способна внушить даже и страха. Даже то злое, что она творит, – часто без разума, рефлекторными движениями. Правительственный курс ведёт нас к неизбежной тяжёлой катастрофе. Но ошибутся те, кто рассчитывает, что на развалинах повергнутого строя воцарится порядок. В тех стихиях я не вижу устойчивых элементов. Не рискуем ли мы попасть в полосу длительной анархии, распада государства? Не переживём ли мы опять Смутное время, но в более опасной внешней обстановке?»
П.А. Столыпин как никто понимал необходимость мира для России. Весной 1909 года, после неожиданной для российского министерства иностранных дел аннексии Австро-Венгрией территории Боснии и Герцеговины, Столыпин удержал Россию от ввязывания в гибельную войну: «Пока я у власти, я сделаю всё, что в силах человеческих, чтобы не допустить Россию до войны, пока не осуществлена целиком программа, дающая ей внутреннее оздоровление». И здесь он выступал наперекор действиям тупоголовых «патриотов».
В отношениях с Германией было проигнорировано завещание П.А. Столыпина о том, что Россия не нуждается в расширении территорий, ей необходимо привести в порядок государственное управление и повышать благосостояние населения, для чего необходим длительный международный мир. В начале XX века у России не было столкновений геополитических интересов с Германией, в которой правил родственный императорский дом. Однако мощные мировые силы, заинтересованные в крушении процветающей России, толкали её к войне. Внутри страны ложно понимаемые союзнические обязательства и утопические мессианские настроения (панславизм, «освобождение» Царьграда, выход к Босфору[1]) в обществе и правящей элите складывались в атмосферу экзальтированного лжепатриотизма и германофобии, в ней заглушались здравые голоса. И правящий слой, и оппозиция грезили: «Константинополь и достаточная часть примыкающих берегов, Hinterland… Ключи от Босфора и Дарданелл, Олегов щит на вратах Царьграда – вот заветные мечты русского народа во все времена его бытия» (П.Н. Милюков).
«“Победить всего Исмаила и овладеть Седьмихолмым”[2] – это и стало для русской истории “манией, подобной той, что владела католиками во время крестовых походов на Иерусалим”. Вопреки тому, что сама география континента открывала для России естественную область расширения – от европейских Вислы и Дуная до Тихого океана и от Северного Ледовитого океана до Индийского – при том, что Средиземноморье – зона Атлантики и атлантической цивилизации. Иной, чужой и чуждой» (В.И. Карпец).
В феврале 1914 года бывший министр внутренних дел Пётр Дурново в записке императору предсказывал неизбежные бедствия в случае войны с Германией: «Главная тяжесть войны выпадет на нашу долю. Роль тарана, пробивающего толщу немецкой обороны, достанется нам… Война для нас чревата огромными трудностями и не может оказаться триумфальным вхождением в Берлин. Неизбежны и военные неудачи… те или иные недочёты в нашем снабжении… При исключительной нервности нашего общества этим обстоятельствам будет придано преувеличенное значение… Начнётся с того, что все неудачи будут приписываться правительству. В законодательных учреждениях начнётся яростная кампания против него… В стране начнутся революционные выступления. Эти последние сразу же выдвинут социалистические лозунги, единственные, которые могут поднять и сгруппировать широкие слови населения, сначала чёрный передел, а засим и общий раздел всех ценностей и имущества. Армия, лишившаяся к тому же за время войны наиболее надёжного кадрового состава, охваченная, в большей части стихийно, общим крестьянским стремлением к земле, окажется слишком деморализованной, чтобы послужить оплотом законности и порядка… Законодательные учреждения и лишённые действительного авторитета в глазах народа оппозиционно-интеллигентные партии будут не в силах сдержать расходившиеся народные волны, ими же поднятые, и Россия будет ввергнута в беспросветную анархию, исход которой не поддаётся предвидению». Министр взывал к Николаю II: «Государь! Единственным призом в этой войне может быть Галиция… только безумец может хотеть присоединить Галицию. Кто присоединит Галицию, потеряет империю» (П.Н. Дурново). (До сего дня Галиция является источником геополитической угрозы для России.)
Подобный анализ и у бывшего премьер-министра С.Ю. Витте: «Война – смерть для России… Помните мои слова: Россия первая очутится под колесом истории. Она расплатится своей территорией за эту войну. Она станет ареною чужеземного нашествия и внутренней братоубийственной войны… Сомневаюсь, чтобы уцелела и династия! Россия не может и не должна воевать». Духовное помутнение не позволило власти осознать национальные интересы, а обществу проявить подлинный патриотизм.
Иллюзия национального единства в начале войны быстро развеялась, трагические тяготы войны усугубили раскол, взнуздали мании и паранойи в обществе: «Так далеко вклинились между российским обществом и российской властью – раздор, недоверие, подозрение, хитрость, в таком взаимном разладе они вступили в войну, что даже оба теперь, желая победы, подозревали другого в пораженчестве» (А.И. Солженицын). Общество наполнялось демонией разрушения, а власть теряла волю к защите государственных интересов: «Власть, как будто признавая худшее, что о ней думали, безропотно отдавала новые и новые поля деятельности в воюющей стране – самозваным комитетам, не подчиняя их никакому единому руководству. Общественные организации настаивали на своём бескорыстии и своей талантливости – и не было голоса, кто посмел бы усумниться… Всё перемешалось: члены этих комитетов получили свободный доступ в военное министерство, в отделы заказов и заготовок, от них не стало там секретов, и всё распределение заказов между заводами стало зависеть теперь от них, возбуждая к ним заискивание производителей, а их патриотическое посредничество оплачивая за казённый же счёт процентом от многомиллионных военных заказов, – для воюющей страны достаточно безумная обстановка» (А.И. Солженицын). Уступая общественному давлению, правительство разрешает учредить особые совещания, которые претендуют на руководство военным снабжением и которые легализовали самоорганизацию и разрушительную деятельность революционных сил: «Земский и Городской союзы являются колоссальной правительственной ошибкой. Нельзя было допускать подобные организации без устава и определения границ их деятельности. Их личные состав и конструкции не предусмотрены законом и правительству не известны. В действительности они являются средоточием уклоняющихся от фронта, оппозиционных элементов и разных господ с политическим прошлым. Эти союзы произвели фактическое, захватное расширение полномочий и задач» (А.Г. Щербатов).
Шизофренический раскол в национальном сознании сказывался во всём и во всех слоях общества, этот «субъективный» фактор был основной причиной разрушения жизненного уклада. Обильные материалы, свидетельствующие о духовном разложении в стране, приводит А.И. Солженицын в романе «Красное колесо». Командование армии действовало как единственная властная инстанция в стране, порождая новые катастрофические проблемы. Фронт перемалывал лучшую часть народа, а в армию сверх необходимого призываются миллионы запасников, которые оказываются брошенными на произвол между фронтом и тылом. «Обилие бездельников в серых шинелях, разгуливающих по городам, сёлам, железным дорогам и по всему лицу земли русской… Зачем изымать из населения последнюю рабочую силу, когда стоит только прибрать к рукам и рассадить по окопам всю эту толпу гуляк?» (А.В. Кривошеин). «В Москве – 30 тысяч выздоравливающих солдат, это буйная вольница, не признающая дисциплины, скандалящая, отбивающая арестованных в стычках с городовыми. В случае беспорядков вся эта орда станет на сторону толпы» (А.Г. Щербатов). Бездумно брошенные в столицы десятки тысяч запасных и выздоравливающих солдат сыграют разрушительную роль в семнадцатом году.
Армейское командование инициирует массовое беженство гражданского населения из оставляемых областей вглубь России: «Из всех тяжких последствий войны – это самое неожиданное, грозное и непоправимое. И что ужаснее всего – оно не вызвано действительной необходимостью или народным порывом, а придумано мудрыми стратегами для устрашения неприятеля. По всей России расходятся проклятия, болезни, горе и бедность. Голодные и оборванные повсюду вселяют панику. Идут они сплошной стеною, топчут хлеба, портят луга, леса, за ними остаётся чуть ли не пустыня. Даже глубокий тыл нашей армии лишён последних запасов. Я думаю, немцы не без удовольствия наблюдают результаты и освобождаются от забот о населении. Устраиваемое Ставкою второе великое переселение народов влечёт Россию к революции и к гибели» (А.В. Кривошеин).
Военные власти брали под свой контроль гражданские сферы и области тыла, что дезорганизовывало управление. Поблизости к фронту в действиях военного руководства тоже проявлялась какая-то маниакальность: «У населения отбирали запасы, расплачиваясь какими-то бонами. Штабы отступали как в безумии – не во временный отход, но так разоряя местность – сжигая посевы, постройки, убивая скот, угрожая оружием землевладельцам, – как будто никогда не надеясь вернуться. От генеральских распоряжений отступающие войска провожались проклятиями… А Ставка уже проектировала отодвинуть границы театра войны – границу своей сумбурной власти и правительственного безвластия – ещё вглубь страны, до линии Тверь – Тула» (А.И. Солженицын). Опять же, трезвые голоса протеста игнорируются: «Невозможно отдать центральные губернии на растерзание орде тыловых героев. Упразднение нормальной власти – на руку революции» (А.Г. Щербатов). Естественно, такого рода безумные действия властей усугубляют общее помрачение: «Людей охватывает какой-то массовый психоз, затмение всех чувств и разума» (А.В. Кривошеин).
Неуклюжие попытки командования свалить вину за военные неудачи и грандиозное отступление лета 1915 года на евреев приводят к ожесточённой реакции Запада и к отказу западных банков в необходимых финансовых кредитах. Роковое решение Николая II об отстранении великого князя Николая Николаевича и принятии на себя поста верховного главнокомандующего во многом мотивировано стремлением императора укрыться от невыносимого бремени верховной власти в понятной ему и родной для него армии: «Вот, он отодвинулся ото всех бурь и питается показными телеграммами. Ушёл от центра власти и центра борьбы, и как это может сказаться на судьбе России? Разве на нём держалась Ставка? Разве без него мог функционировать правительственный Петроград?» (А.И. Солженицын). Правительство лишается его поддержки и защиты от разъярённого общества, бросается на произвол придворных интриг – от императрицы до Распутина. Но более всего «абсолютно неподходящий момент… Ставятся ребром судьбы России и всего мира… Ставится вопрос о судьбе династии, о самом троне, наносится удар монархической идее, в которой вся сила и будущность России! Народ ещё с Ходынки и японской кампании считает государя несчастливым, незадачливым. Напротив, великий князь – это лозунг, вокруг которого объединяются великие надежды» (А.В. Кривошеин).
Те, кого заботили судьбы страны, были единодушны: «Я жду от перемены Верховного Главнокомандования грозных последствий. Смена великого князя и вступление Государя императора явится уже не искрой, а целой свечою, брошенной в пороховой погреб. Революционная агитация работает не покладая рук, стараясь всячески подорвать остатки веры в коренные русские устои. И вдруг громом прокатится весть об устранении единственного лица, с которым связаны чаяния победы. О царе с первых дней царствования сложилось в народе убеждение, что его преследуют несчастья во всех начинаниях» (А.Д. Самарин). Даже лидер оппозиционной Думы взывает: «Государь! Вы являетесь символом и знаменем – и не имеете права допустить, чтобы на это священное знамя могла пасть какая-либо тень. Вы должны быть вне и выше органов власти, на обязанности которых лежит непосредственное отражение врага. Неужели вы добровольно отдадите вашу неприкосновенную особу на суд народа, – а это есть гибель России. Вы решаетесь сместить Верховного Главнокомандующего, в которого безгранично ещё верит русский народ. Народ не иначе объяснит ваш шаг, как внушённый окружающими вас немцами. В понятии народном явится сознание безнадёжности положения и наступившего хаоса в управлении. Армия упадёт духом, а внутри страны неизбежно вспыхнет революция и анархия, которые сметут всё, что стоит на их пути» (М.В. Родзянко). Практически все видели, что грядёт революционная катастрофа, многие указывали на способы противодействия ей. Но какая-то роковая безысходность покрыла Россию: если к кому-нибудь возвращалось здравомыслие, то их голоса тонули в вакханалии безрассудства.
С уходом в Ставку Николай II оградился от ненавистного для него общества. У него были основания не любить лидеров зарвавшейся общественности и не доверять им, но бремя ответственности верховной власти требует возвыситься над личными неприятиями и поддержать любую возможность единения общества и власти в грозный момент: «Но – когда-то и к чему-то же надо было склонять самодержцу ухо, хотя бы в четверть наклона. Можно было представить, что в этой огромной стране есть думающие люди и кроме придворного окружения, что Россия более разномысленна, чем только гвардия и Царское Село? Эти беспокойные подданные рвались к стопам монарха не с кликами низвержения или военного поражения, но – войны до победного конца. Просила общественность – политических уступок, но можно было отпустить хоть царской ласки, хороших слов. Выйти и покивать светлыми очами. Всё это было у них неискренне? Ну что ж, на то ремесло правления. Нельзя отсекать пути доверия с обществом – все до последнего… Всё же – смертельная рознь власти с обществом была болезнь России, и с этой болезнью нельзя было шагать гордо победно до конца. Любя Россию, надо было мириться с нею со всей и с каждой. И ещё не упущено было помириться. Но за десятками нерастворных дубовых дверей неуверенно затаился царь. Пребывающему долго в силе бывает опрометчиво незаметен приход слабости, даже и несколько их – включая последний… Но ещё со смертью Александра III умерла энергия династии и её способность говорить открытым, полным голосом» (А.И. Солженицын).
Робость, подозрительность, безволие Николая II были усилены, а достоинства ослаблены атмосферой духовного разложения, проникающей через сословные перегородки и дубовые двери. В обществе были искренние монархисты, которые могли послужить опорой трону, но они подвергались шельмованию и оказались без поддержки верховной власти. «Им тяжко оттого, что они верны династии, которая потеряла верность сама себе, когда самодержец как бы околдован внутренним бессилием, им тяжко оттого, что они должны подпирать столп, который сам заколебался. Но – какой же путь показать, когда шатаются колонны принципов и качается свод династии? Самодержавие – без самодержца!.. Правые – рассеяны, растеряны, обессилены. Если уж и верные люди не нужны Государю?.. Если сама Верховная власть забыла о правых и покинула их?» (А.И. Солженицын).
Трихины, носящиеся в воздухе (выражение Ф.М. Достоевского), многих лишали разума, у способных сознавать происходящее поражали волю. «Перед громким самоуверенным голосом образованного общества лишь редкое стойкое правительство смеет упереться, подумать, решить самостоятельно. А русское правительство под укорами и настояниями общественности то уступало, то колебалось, то забирало уступки назад. Его воля была размыта, текла такой же жижей, как русские осенние грунтовые дороги» (А.И. Солженицын). Правительство было неспособно на волевые действия, если на что-то решалось – не получало поддержки у безвольной верховной власти: «Правительством овладела и высшая нервность, и чувство бессилия. Министры горячо и подолгу обсуждали все проблемы, и обрывали обсуждения, и не решались постановить, и сами всё более видели, что от их обсуждений ничего не зависит. У них не было мер и методов воздействия, и даже при крайнем возмущении они не находили, как заставить, а только – поговорить, предупредить, внушить. Они ни в чём не проявляли решительности, категорического мнения, противостояния. Не только отобрана была от них четвёртая часть страны в управление генералов, но и в остальной её части они не имели ни в ком опоры, ощущали себя как бы висящими в воздухе. По рождению правительства и подчинению его естественная поддержка могла быть от монарха – но тот почти не ставил их ни во что, устранился от них и не прислушивался к их мнениям. Земский и Городской Союзы распоряжались по всей стране, не спрашивая правительства. Дума и общество всё ярее действовали захватно, игнорировали правительство начисто – а в законодательной деятельности Дума только тормозила всё, так что ни одного серьёзного закона уже нельзя было провести, тем более спешного» (А.И. Солженицын). По меткому выражению И.Г. Щегловитова, «паралитики власти что-то слабо боролись с эпилептиками революции».
Воюющие «демократические» страны приостановили полноценную парламентскую деятельность (функционировали только комиссии законодательных палат), а в монархической России с думских трибун во время кровопролитной войны впрямую призывали смести правительство: «Та катастрофа, которая совершается, может быть предотвращена только немедленной сменой исполнительной власти… Мы должны сказать тем, кто сейчас не по праву держит в своих руках флаг: Уйдите, вы губите страну! А мы хотим её спасти. Дайте нам управлять страной, иначе она погибнет!» (А.Ф. Керенский). (Известно, как вскоре распорядятся властью спасители страны.) «Можно представить, что в западных парламентах и самая крайняя оппозиция всё-таки чувствует на себе тяготение государственного и национального долга: участвовать в чём-то же и конструктивном, искать какие-то пути государственного устроения даже и при неприятном для себя правительстве. Но российские социал-демократы, трудовики, да и многие кадеты, совершенно свободны от сознания, что государство есть организм с повседневным сложным существованием, и как ни меняй политическую систему, а день ото дня живущему в государстве народу всё же требуется естественно существовать. Все они, и чем левее – тем едче, посвящают себя только поношению этого государства и этого правительства» (А.И. Солженицын).
Страна вела смертельную войну, народ нёс миллионные потери, власть, худо-бедно, решала насущные проблемы, но общество в столицах будто на другой планете: «Множество красиво одетого и явно праздного народа, не с фронта, отдыхающего – но свободно веселящегося. Переполненные кафе, театральные афиши – все о сомнительных “пикантных фарсах” заливистые светы кинематографов… – какой нездоровый блеск, и какая поспешная нервность лихачей – и всё это одновременно с нашими сырыми тёмными окопами? Слишком много увеселений в городе, неприятно. Танцуют на могилах» (А.И. Солженицын).
Нарастающий раскол и хаос создавали оптимальные условия для разрушительной деятельности либерального крыла идеомании. В воюющих «демократических» странах печать была под контролем властей. В России же во время войны отсутствовала гражданская цензура, военная действовала только на театре военных действий и ограничивалась узкой «профессиональной» тематикой – запрещала материалы, которые могли служить осведомлению противника. Некоторые правительственные чиновники адекватно оценивали ситуацию, но бессильны что-то изменить: «Наши союзники – в ужасе от разнузданности, какая царит в русской печати» (С.Д. Сазонов). «Наши газеты совсем взбесились. Всё направлено к колебанию авторитета правительственной власти. Это не свобода слова, а чёрт знает что такое. Даже в 1905-м они себе не позволяли таких безобразных выходок. Его Величество указал тогда, что в революционное время нельзя к злоупотреблениям печати руководствоваться только законом, допускать безнаказанное вливание в народ отравы. Военные цензоры не могут оставаться равнодушны к газетам, если те создают смуту» (И.Л. Горемыкин).
Слова премьер-министра не возымели никаких последствий, пресса превращается в эффективный канал вливания в народ отравы: «Наша печать переходит все границы даже простых приличий. Масса статей совершенно недопустимого содержания и тона. До сих пор только московские газеты, но за последние дни и петроградские будто с цепи сорвались. Сплошная брань, возбуждение общественного мнения против власти, распускание сенсационных ложных известий. Страну революционизируют на глазах у всех – и никто не хочет вмешаться… Распространение революционных настроений полезнее врагу всяких других прегрешений печати» (А.В. Кривошеин).
Ни правящий слой, ни власть не были способны идейно противостоять целенаправленной революционной пропаганде, ибо сами были подвержены либеральным формам идеомании. «На революционную агитацию десятилетиями смотрело правительство Николая II как на неизбежно текущее, необоримое, да уже и привычное зло. Никогда в эти десятилетия правительство не задалось создать свою противоположную агитацию в народе, разъяснение и внедрение сильных мыслей в защиту строя. Да не только рабочим, да не только скученным тёмным солдатам – крестьянам правительство, через никогда не созданный пропагандный аппарат, никогда не пыталось ничего разъяснить, – но даже весь офицерский корпус зачем-то оберегало девственно-невежественным в государственном мышлении. Вопреки шумным обвинениям либеральной общественности правительство крайне вяло поддерживало и правые организации, и правые газеты, – и такие рыцари монархии, как Лев Тихомиров, захиревали в безвестности и бессилии. И не вырастали другие» (А.И. Солженицын).
Невиданная по масштабам и жертвам война сама по себе не могла не обострить все проблемы огромной страны, находившейся на переходе к новому жизненному укладу. Впервые в истории были вооружены многие миллионы жителей, впервые столь масштабная война шла столь долго и обрекала миллионы людей на кошмар и разложение невыносимых условий фронтов. Ко всему этому добавлялось целенаправленное духовное разложение, внедряемое образованными слоями. Война была проиграна задолго до её окончания, несмотря на огромные ресурсы России, ибо в душах людей рухнули основополагающие духовные устои: «Вся эта длинная цепь отдельных гибельных действий, из которых слагалось постепенное, быстро нарастающее крушение русской государственности, несостоятельность большинства правителей, неуклонность порядка, в котором лучшие люди вытеснялись всё худшими, и роковая слепота общественного мнения, всё время поддерживающего худшее против лучшего, – всё это лишь внешние симптомы более общей, более глубоко коренившейся болезни национального организма» (С.Л. Франк).
Так духи злобы разрушали традиционные формы жизни, органичный уклад души и быта, разлагали религиозное и нравственное сознание, чувство гражданского долга и ответственности, парализовали возможное сопротивление. Сознание общества пленяли болотные огни: духи позитивизма и рационализма, атеизма и материализма, социализма и коммунизма. «Революционный социализм, в своей чистой, ничем не смягчённой и не нейтрализованной эссенции, оказался для нас ядом, который, будучи впитан народным организмом, не способен выделить из себя соответствующих противоядий и привел к смертельному заболеванию, к гангренозному разложению мозга и сердца русского государства… Разрушительность социализма в последнем счёте обусловлена его материализмом – отрицанием в нём единственных подлинно зиждительных и объединяющих сил общественности – именно органических внутренне духовных сил общественного бытия. Интернационализм – отрицание и осмеяние организующей духовной силы национальности и национальной государственности, отрицание самой идеи права как начала сверхклассовой и сверхиндивидуальной справедливости и объективности в общественных отношениях, непонимание зависимости материального и морального прогресса от внутренней духовной годности человека, от его культурной воспитанности в личной и общественной жизни, механический и атомистический взгляд на общество как на арену чисто внешнего столкновения разъединяющих, эгоистических сил – таковы главные из отрицательных и разлагающих мотивов этого материализма» (С.Л. Франк).


[1] С.Ю. Витте писал, что ещё в 1896 году проект захвата Босфора был утвержден Николаем II, началу его реализации помешали, судя по всему, французские дипломаты.
[2] Из надписи, высеченной на гробе святого императора Константина.

Прозрения Ф.М. Достоевского



Фёдор Михайлович Достоевский, критикуя Запад, стремился разоблачить иллюзию «русского Запада», выявить то в западной культуре, что питало эту иллюзию. Достоевский описал духовные блуждания беспочвенной интеллигенции.
«Реформа Петра Великого нам слишком дорого стоила: она разъединила нас с народом… Но разойдясь с реформой, народ не пал духом. Он неоднократно заявлял свою самостоятельность… Он шёл в темноте, но энергически держался своей дороги. Он вдумывался в себя и в своё положение, пробовал создать себе воззрение, свою философию, распадался на таинственные уродливые секты, искал для своей жизни новых исходов, новых форм… Конечно, идеи народа, оставшегося без вожатаев на одни свои силы, были иногда чудовищны… Но в них было общее начало, один дух, вера в себя незыблемая, сила непочатая. После реформы был между ним и нами, сословием образованным, один только случай соединения – двенадцатый год, и мы видели, как народ заявил себя. Мы поняли тогда, что он такое. Беда в том, что нас-то он не знает и не понимает… Но теперь разъединение оканчивается, петровская реформа… дошла, наконец, до последних своих пределов. Дальше нельзя идти, да и некуда: нет дороги, она вся пройдена… Мы знаем теперь… что мы не в состоянии втиснуть себя в одну из западных форм жизни, выжитых и выработанных Европою из собственных своих начал… Мы убедились, наконец, что мы тоже отдельная национальность, в высшей степени самобытная, и что наша задача создать новую форму, нашу собственную, родную, взятую из почвы нашей, взятую из народного духа и из народных начал» (Ф.М. Достоевский).
В середине XIX века для желающих видеть реальность было ясно, что оторванная от народа интеллигентская культура дошла до последних своих пределов и что дальше нельзя идти, да и некуда: нет дороги, она вся пройдена. Если упрямо следовать по дороге, которая вся пройдена, то либо забредёшь в бездорожье, либо рискуешь рухнуть в пропасть; идущие беспутьем – слепы. Писатель пытается предупредить русскую интеллигенцию, что ждёт её на безответственном пути, навязанном историческим роком.
Достоевский считал, что русские образованные классы потеряли чувство нравственной и гражданской обязанности: «Труда и сознания, что лишь трудом “спасен будеши”, – нет даже во всех. Чувства долга нет, да и откуда ему завестись, культуры полтора века не было правильной, пожалуй, что и никакой… Да, по правде, его (просвещения) у нас и нет вовсе даже доселе, а разъединение-то всё-таки пребывает, и действительно вышло как бы во имя европейского просвещения, которого нет у нас. Но настоящее просвещение тут не виновато. Я даже думаю: будь у нас настоящее, заправское просвещение, то и разъединения бы никакого не произошло у нас вовсе, потому что и народ просвещения жаждет. Но улетели мы от народа нашего, просветясь, на Луну, и всякую дорогу к нему потеряли».
Отлёт русской интеллигенции в иллюзорный, «лунный» лжеевропеизм приводит к тому, что «петербургская интеллигенция наша от поколения к поколению всё менее и менее начинает понимать Россию, именно, потому, что, замкнувшись от неё в своём чухонском болоте, всё более и более изменяет свой взгляд на неё, который у иных сузился, наконец, до размеров микроскопических… Но выгляните из Петербурга, и вам предстанет море-океан земли русской, море необъятное и глубочайшее. И вот сын петербургских отцов самым спокойным образом отрицает море народа русского и принимает его за нечто косное и бессознательное, в духовном отношении ничтожное и в высшей степени ретроградное… А между тем море-океан живёт своеобразно, с каждым поколением всё более и более духовно отделяясь от Петербурга… Вся прогрессивная интеллигенция, например, сплошь проходит мимо народа, ибо хотя и много в интеллигенции нашей толковых людей, но зато о народе русском мало кто имеет понятия… Вы на народ не опираетесь, и народ не с вами духовно и вам чуждый» (Ф.М. Достоевский).
Духовные возглавители народа и спасители отечества сами по себе, а народ давно и безысходно сам по себе. Достоевский обличает комфортный самообман интеллигенции, эти «механически-успокоительные утешения», которые «всегда легки и приятны и чрезвычайно сподручны»: «Да не мы ли, – скажете вы, – об народе болеем, не мы ли об нём столь много пишем, не мы ли его к нему призываем? Так, вы всё это делаете, но русский народ убеждён почему-то, что вы не об нём болеете, а об каком-то ином народе, в вашу голову засевшем и на русский народ не похожем, а его так даже и презираете. Это презрительное отношение к народу, в некоторых из нас даже совсем бессознательное, положительно, можно сказать, невольное… Началось же оно с тех пор, как был умерщвлен гражданский народ для нашего европейского просвещения, и пребывает в нас несомненно доселе… И, знаете, нам даже и невозможно уже теперь сойтись с народом, если только не совершится какого чуда в земле Русской» (Ф.М. Достоевский).
Гениальный психолог вскрывает «подполье» души человеческой: интеллигенция, уверяя себя, что любит, на самом деле бессознательно и невольно презирает ею униженного и умерщвлённого, ибо если не его, то себя надо презирать за содеянное... Бессознательно презирая реальный народ, интеллигенция любит народ измышлённый, за что очень себя уважает. «К русскому народу они питали одно презрение, воображая и веруя в то же время, что любят его и желают ему всего лучшего. Они любили его отрицательно, воображая вместо него какой-то идеальный народ – каким бы должен быть, по их понятиям, русский народ. Этот идеальный народ невольно воплощался тогда у иных передовых представителей большинства в парижскую чернь девяносто третьего года» (Ф.М. Достоевский). И вот несёт интеллигенция народу «правду» о народе: «Посмотрите, вникните в азарт иного европейского русского человека, и притом иной раз самого невиннейшего и любезного по личному своему характеру, посмотрите, вникните, с каким нелепым, ядовитым и преступным, доходящим до пены у рта, до клеветы азартом препирается он за свои заветные идеи, и именно за те, которые в высшей степени не похожи на склад русского народного миросозерцания, на священнейшие чаяния и верования народные» (Ф.М. Достоевский).
Личная порядочность европейского русского человека не мешала ему азартно, ядовито и преступно легкомысленно разлагать склад русского народного миросозерцания. Все идеологические «измы», которыми упивалась русская интеллигенция и которыми она столкнула Россию в пропасть, были заимствованы в Европе. Русское образованное общество не придумало ничего нового по сравнению с европейскими «достижениями». Идеология разрушения внедрялась в Россию из Европы через горячечный – азартный мозг русской интеллигенции.
Возомнив себя спасительницей и защитницей народа, интеллигенция, по сути, относилась к нему высокомерно: «Пусть и тем довольны будут пока, что мы, образуя их, будем их постепенно возносить до себя и научим народ его правам и обязанностям» (Ф.М. Достоевский). Писатель резонно на это указывал, что «такому барину, такому белоручке, чтоб соединиться с землёю, воняющею зипуном и лаптем, – чем надо поступиться, какими святейшими для него книжками и европейскими убеждениями? Не поступится он, ибо брезглив к народу и высокомерен к земле Русской уже невольно».
Достоевский горестно убеждается, что есть много идей в народе, с которыми никогда не сойдётся русская интеллигенция, ибо она признаёт их «прямо татарскими в европейском (своём) миросозерцании». Если говорить о «главной идее народа нашего, об чаянии им грядущей и зиждущейся в нём, судьбами Божьими, его Церкви Вселенской», то «тут прямо можно поставить формулу: кто не понимает в народе нашего Православия и окончательных целей его, тот никогда не поймёт и самого народа нашего. Мало того: тот не может и любить народа русского… а будет любить его лишь таким, каким бы желал его видеть и каким себе напредставлял его. А так как народ никогда таким не сделается, каким бы его хотели видеть наши умники, а останется самим собой, то и предвидится в будущем неминуемое и опасное столкновение» (Ф.М. Достоевский).
Русская интеллигенция делала выводы из своей позиции вкривь и вкось. Если же делать из мировоззрения интеллигенции вывод прямой и последовательный, то, пророчествует Достоевский, «выходя с таким настроением, можно (и даже неминуемо) дойти опять до закрепощения народного, зипуна-то и лаптя, хотя и не прежним крепостным путём, так интеллигентской опекой и её политическими последствиями. А народ опять скуём! Ну и, разумеется, кончат тем, что заведут для них у себя говорильню. Заведут, да и сами себя и друг друга, с первого же шагу, не поймут и не узнают – и это наверное случится там. Будут лишь в темноте друг об друга стукаться лбами».
До боли знакомый портрет думской либеральной интеллигенции перед катастрофой 1917 года и современной либеральной интеллигенции. И доныне интеллигентская опека и её политические последствия вбросали народ в рабство железной когорте, делающей практические выводы (а народ опять скуём) из безответственной говорильни стукающихся в темноте лбами друг об друга спасителей отечества.
Гениальный провидец предупреждал о главном искушении, которое подстерегает интеллигенцию и которое несёт бедствие всей России: «Не захочет ли, напротив, сословие опять возродиться и стать опять над народом властию силы, уж конечно, не прежним крепостным путем, но не захочет ли, например, оно, вместо единения с народом, из самого образования своего создать новую властную и разъединяющую силу и стать над народом аристократией интеллигенции, его опекающей» (Ф.М. Достоевский).
Можно представить, какое возмущение объяло современников Достоевского: спасителей и просветителей народа подозревать в коварных намерениях?! История показала, что прекраснодушные идеи интеллигенции свелись к тому, чтобы из самого образования своего создать новую властную и разъединяющую силу. Интеллигенция стала-таки над народом аристократией, его опекающей доныне усовершенствованными способами – большевистским, советским, либерал-большевистским. Эта истина не опровергается тем фактом, что ленинская дворянско-интеллигентская гвардия была уничтожена сталинскими разночинцами, а интеллигенция в целом получила в европеизированной России отсутствие тех благ и свобод, которые она имела в России азиатской. Советская власть была не диктатурой пролетариата, а в социальном плане представляла собой диктатуру номенклатурной интеллигенции в союзе с интеллигенцией либеральной над народными массами. Господствующая идеология всякий раз была не чем иным, как плодом самого образования своего на лжеевропейский манер, из которого и создана властная и разъединяющая сила.

Достоевский был убеждён, что «вся беда от давнего разъединения высшего интеллигентского сословия с низшими, с народом нашим. Как же помирить верхний пояс с море-океаном и как успокоить море-океан, чтобы не случилось в нём большого волнения?» Что необходимо, чтобы дворянско-интеллигентская культура избавилась от самоослепления и роковых его результатов? «Чтобы избегнуть великих и грядущих недоразумений, о, как бы желательно было, повторяю это, чтобы Петербург, хотя бы в лучших представителях своих, сбавил хоть капельку своего высокомерия во взгляде своём на Россию! Проникновения бы капельку побольше! понимания, смирения перед великой землёй Русской, перед море-океаном, – вот бы чего надо. И каким бы верным первым шагом послужило это к “оздоровлению корней”» (Ф.М. Достоевский).
Но внимание интеллигенции было занято европейскими «вершками», а не русскими «корешками». Достоевский считал, что всё зависит от решения вопроса, захочет ли беспризорная русская интеллигенция стать интеллигентным народом, – «вот вопрос, и знаете ли: самый важный, самый капитальный, какой только есть у нас теперь и от которого зависит, может быть, всё наше будущее!»
Наше будущее Достоевского – нынешнее настоящее – показало, что всё в России определилось решением, вернее, отсутствием решения этого больного вопроса. Инициатива восстановления единства национальной культуры может исходить от тех сословий, которые это единство разрушили. Образованные слои призваны осознать ложность своего экзистенциального положения и стремиться к укоренению в традиционной национальной культуре. Речь идёт не о стилизации крестьянского или мещанского быта, а о возврате к национальному идеалу и органичной русской православной культуре.
В решении этой проблемы Достоевский солидарен со славянофилами и с Н.Я. Данилевским, мудрый патриотизм которых подвергался осмеянию. «Силы, разъединяющие нас с народом, чрезвычайно велики… А между тем – о, какая бы страшная, зиждительная и благословенная сила, новая, совсем уж новая сила явилась бы на Руси, если бы произошло у них единение сословий интеллигентных с народом! Единение духовное то есть!» (Ф.М. Достоевский). Это – не призыв к реставрации косной старины, речь идёт о новых умственных началах, совсем уж новой силе, которая ещё способна была преобразить русскую культуру.
Достоевский предлагает «русское решение вопроса», «проклятого вопроса», по народной вере и правде. «Смирись, гордый человек, и прежде всего потрудись на родной ниве… Не вне тебя правда, а в тебе самом, найди себя в себе, подчини себя себе, овладей собой, и узришь правду. Не в вещах эта правда, не вне тебя и не за морем где-нибудь, а прежде всего в твоём собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя, – и станешь свободен, как никогда и не воображал себе, и начнёшь великое дело, и других свободными сделаешь, и узришь счастье, ибо наполнится жизнь твоя, и поймёшь, наконец, народ свой и святую правду его» (Ф.М. Достоевский). Возрождение зависит от того, захочет ли интеллигенция «искренно признать народ свой братом по крови и духу, впредь навсегда, почтит ли она то, что чтит народ наш, согласится ли возлюбить то, что возлюбил народ даже более самого себя» (Ф.М. Достоевский).
Достоевский призывает интеллигенцию: «Пусть постоим и поучимся у народа, как надо правду говорить. Пусть тут же поучимся и смирению народному, и деловитости его, и реальности ума его, серьёзности этого ума… Да, это будет поистине школою для всех нас и самою плодотворнейшею школою… Тут-то, в этой-то форме, может быть, и возможно начало и первый шаг духовного слияния, столь гордого перед народом, с народом нашим. Я про духовное лишь слияние говорю, – его только нам и надо, ибо оно страшно поможет всему, всё переродит вновь, новую идею даст».
Достоевский надеется, что интеллигенция, «познакомясь столь близко с душою народа, бросит те крайние бредни, которые увлекли было столь многих из неё, вообразивших, что они нашли истину в крайних европейских учениях. О, я верю, что не фантазирую и не преувеличиваю тех благих последствий, которые могли бы из столь хорошего дела выйти. Пало бы высокомерие, и родилось бы уважение к земле. Совсем новая идея дошла бы вдруг в нашу душу и осветила бы в ней всё, что пребывало до сих пор во мраке, светом своим обличила бы ложь и прогнала её. И кто знает, может быть, это было бы началом такой реформы, которая по значению своему даже могла бы быть выше крестьянской: тут произошло бы тоже “освобождение” – освобождение умов и сердец наших от некоей крепостной зависимости, в которой и мы тоже пребыли целых два века у Европы… Что же выше, что может быть плодотворнее для России, как не это духовное слияние сословий? Свои в первый раз узнают своих. Стыдившиеся доселе народа нашего, как варварского и задерживающего развитие, устыдятся прежде стыда своего и пред многим смирятся и много почтут, чего прежде не чтили и что презирали… Да, весьма может быть, что духовное спокойствие началось бы у нас именно с этого шага. Явилась бы надежда, и уже общая, не разделённая, стали бы ярко осознаваться и выясняться перед нами и цели наши. А это очень важно, ибо вся наша сознательная сила, весь наш интеллигент совсем не знает или весьма нетвердо и сбивчиво знает о том, какие суть и могут быть впредь наши цели, то есть национальные государственные… А эта сбивчивость, это незнание есть, без сомнения, источник великого беспокойства и неустройства, и не только теперь, а несравненно горшего в будущем» (Ф.М. Достоевский).
Всё, о чём говорил Достоевский, до боли знакомо по современной жизни. Его призывы звучат так, будто обращены к нам. Отечественная история есть судьба соборного национального организма. Единство судьбы народа ставит перед новыми поколениями те задачи, которые не были решены поколениями предыдущими. Дурную цепь роковой зависимости от прошлого можно разорвать творческим разрешением задач настоящего. Если мы уйдем от ответственности, то перекинем эту историческую ношу на плечи детей. Какое-нибудь поколение после нас может оказаться перед окончательной неразрешимостью проклятых вопросов.

Описывая коллизии национального духа, Достоевский предвидел роковую безысходность в надвигающейся духовной катастрофе. Вещий сон Раскольникова (в романе Ф.М. Достоевского «Преступление и наказание») на Страстную седмицу – в момент оздоровления – это первый шаг героя к осознанию природы болезни и её источников: «Он пролежал в больнице весь конец Поста и Святую. Уже выздоравливая, он припомнил свои сны, когда ещё лежал в жару и бреду. Ему грезилось в болезни, будто весь мир осуждён в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу. Все должны были погибнуть, кроме некоторых, весьма немногих избранных. Появились какие-то новые трихины, существа микроскопические, вселявшиеся в тела людей. Но эти существа были духи, одарённые умом и волей. Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими. Но никогда, никогда люди не считали себя так умными и непоколебимыми в истине, как считали заражённые. Никогда не считали непоколебимее своих приговоров, своих научных выводов, своих нравственных убеждений и верований. Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшествовали. Все были в тревоге и не понимали друг друга, всякий думал, что в нём в одном и заключается истина, и мучился, глядя на других, бил себя в грудь, плакал и ломал себе руки. Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром. Не знали, кого обвинять, кого оправдывать. Люди убивали друг друга в какой-то бессмысленной злобе. Собирались друг на друга целыми армиями, но армии, уже в походе, вдруг начинали сами терзать себя, ряды расстраивались, воины бросались друг на друга, кололись и резались, кусали и ели друг друга. В городах целый день били в набат: созывали всех, но кто и для чего зовёт, никто не знал того, а все были в тревоге. Оставили самые обыкновенные ремесла, потому что всякий предлагал свои мысли, свои поправки, и не могли согласиться; остановилось земледелие. Кое-где люди сбегались в кучи, соглашались вместе на что-нибудь, клялись не расставаться, – но тотчас же начинали что-нибудь совершенно другое, чем сейчас же сами предлагали, начинали обвинять друг друга, дрались и резались. Начались пожары, начался голод. Все и всё погибало. Язва росла и подвигалась дальше и дальше. Спастись во всём мире могли только несколько человек; это были чистые и избранные, предназначенные начать новый род людей и новую жизнь, обновить и очистить землю, но никто и нигде не видал этих людей, никто не слыхал их слова и голоса».
Достоевский описывал духовную болезнь и освобождение от помутнения, возрождение новой жизни. Россия, выздоравливая от коммунистической мании, приобрела возможность видеть то, что никому неведомо: какая зараза распространяется по миру. Русской душе, очнувшейся от обморока, возвращаются память и сознание. Россия пытается поведать миру свои вещие сны в Страстную субботу. Ещё сгущена тьма богооставленности, легионы бесов – у ложа её. К концу подходит время Страстной седмицы, время крестных мук, беспредельной скорби, кончается Страстная суббота и грядёт Светлое воскресение. Вера в Христово Воскресение возрождает Россию, Русская душа при Воскресении, но ещё не в Светлом дне. Распятая нуждается в молитвах и вере, в прощении и уповании. Россия обращает к Богу свою молитву с верой, надеждой и любовью. Возродившаяся русская душа и обновленная Россия способны открыть современному миру подлинные пути спасения. Фёдор Михайлович Достоевский провидчески разоблачал нашествие духов зла на Россию и пророчески предвидел русское духовное возрождение. 
Подводя итоги духовной революции XIX века, можно сказать, что путь, предуказанный русской святостью и русскими гениями и отвергнутый российским образованным обществом, естественно, не привёл бы Россию в Царство Божие. Но Россия могла бы избежать невиданной катастрофы. Миссия русской культуры нисколько бы не умалилась, если бы Россия не стала первой в мире страной социализма. Мучительные проблемы, которые приходилось решать русскому народу в XX веке, может быть, сорвали его более высокое назначение. Уникальная русская православная культура могла бы стать основой более целостного, органичного мироустройства, нежели западноевропейская цивилизация потребления, захватившая всё человечество, насаждающая единый мировой порядок, нивелирующая или уничтожающая национальные культуры, перемалывающая ресурсы в потребительской экспансии, превращающая человека в бездушный автомат, не восприимчивый к нравственным и духовным ценностям.